Маленький звездочет был в белом бурнусе, видимо, хорошо предохранявшем его от жары.
Огюст стоял поодаль с кувшином воды, готовый утолять жажду господ, как те того пожелают.
— Можете ли вы, мой юный друг, действительно перевести эту древнюю надпись, слухи о которой дошли даже до Парижа? — спросил Декарт.
— Охотно, — отозвался молодой поэт. — Очевидно, полезнее перевести надпись сразу на латинский язык, дабы смысл ее стал понятен и нашему уважаемому ученому звездочету Мохаммеду эль Кашти.
— Ваше желание делает вам честь, ибо связано, надо думать, с дополнительными трудностями.
— Вы совершенно правы, господин Декарт. Сделать стихотворный перевод с языка Гомера на язык Вергилия, сохранив ритмику гекзаметра и введя дополнительно присущие латинским стихам рифмы, которых нет в древнегреческом тексте, несомненно, нелегко, однако выполнимо, — не без желания щегольнуть в красивой, отделанной фразе своим поэтическим искусством произнес Пьер Ферма.
Пока молодой поэт занялся стихами двух древних языков, остальные рассматривали мраморное надгробие.
— Сколько пистолей он теперь может стоить, этот древний мрамор? — глубокомысленно спросил метр Доминик Ферма. — Во Франции такой старины не найдешь.
— Уж не хотите ли вы перевезти это надгробье в Бомон-де-Ломань? — насмешливо спросил Декарт.
— Да спасет меня от этого святой Доминик. Я даже не знаю, христианское ли это захоронение?
— Могу вас уверить, и наш почтенный Мохаммед эль Кашти подтвердит это, надеюсь, — перешел на латынь Декарт, — что великий Диофант жил в третьем веке и дружил с самим епископом Александрийским.
— Хвала аллаху, что я могу подтвердить ваши слова, почтеннейший Картезиус. В введении в «Арифметику» Диофанта, которой я восхищался, упоминается о посвящении ее досточтимому Дионисию, дабы облегчить ему обучение учеников. Известно из сохранившихся здесь и переведенных для меня манускриптов, что Дионисий преподавал в школе для кристианского юношества с 231 по 247 год по вашему христианскому летосчислению, после чего стал епископом Александрийским.
— Так что захоронение Диофанта нужно признать вполне христианским, тем более что другой епископ, Анатолий Лаодикийский, живший в Сирии в том же третьем веке, посвятил свой труд по математике Диофанту, — заключил Декарт.
— Тем не менее я осмелюсь высказать по этому поводу сомнение, — возразил Пьер Ферма.
— В надписи есть указание о том, когда жил Диофант? — раздраженно спросил Декарт.
— В надписи вообще нет никаких прямых указаний, но вся она представляет собой загадку, разгадывание которой может дать ответ на то, сколько лет прожил великий Диофант и даже когда он жил.
— Если надпись не подтвердит того, о чем мы сейчас говорили с почтенным Мохаммедом эль Кашти, то я предостерегаю вас от ошибочного перевода, который, к сожалению, я не могу пока проверить, но копию здесь написанного постараюсь доставить в Париж.
Все это господин Декарт произнес по-французски. Метр Доминик Ферма почтительно кивал, а маленький арабский ученый внимательно смотрел из-под своего белого капюшона.
— Я готов прочитать вам сделанный перевод, за несовершенство которого заранее готов принять ваши упреки, однако оговариваясь, что сущность любой из этих строк не искажена переводом ни в какой степени.
И молодой поэт прочитал гекзаметром размеренные строки, которые он в отличие от древнегреческого подлинника даже зарифмовал:
Прах Диофанта — в гробнице, искусства же мудрость — в надгробье.
Дивись, размышляй и откроешь, как долог усопшего век.
Волей богов он шестую часть жизни ребенком рос добрым.
Шестой половину бородку и знанья растил человек.
Части седьмой был обязан и встречей с подругой, и счастьем.
Рожденья желанного сына почтенный мудрец ждал пять лет.
Сыну полжизни отцовской отмерил Рок мрачною властью.
И с холодом ранней могилы померк для отца жизни свет.
Дважды два года философ о сыне безмерно скорбел.
Но горю и жизни премудрой настал неизбежный предел.
Некоторое время Декарт и араб молчали, может быть, подавленные величием смысла надписи. Метр Доминик Ферма воспринял только безмерное горе отца, потерявшего сына, и, подняв глаза к небу, молча шевелил губами, поминая святого Доминика.
Наконец Декарт в изысканных выражениях похвалил искусство перевода и изящество латинского стиха, но, как обычно, с дружеским высокомерием произнес:
— Однако, юный мой друг, я не вижу никаких намеков на то, когда жил Диофант, хотя вы позволили себе заметить, будто такое указание есть. Что касается меня, то я вижу в этой надписи совсем другое — как вычислить возраст великого ученого древности.
— Вот именно, древности, — отозвался Пьер Ферма, — древности, а не третьего века от рождества Христова.
— Не говорите загадками, мой юный друг.
— Взляните на третью строчку надписи. — И он протянул исписанный им листок.
Декарт прочел:
— «Волей богов он шестую часть жизни ребенком рос добрым». Не вижу никакой цифры, указывающей на эпоху, в которую он жил.
— Цифры необязательны, почтенный господин Картезиус. Здесь сказано — «Волей богов…»
— Разве это число?
— Множественное, господин Картезиус. Раз речь идет о многих богах, а не о всевышнем или господе боге едином, как надлежало выражаться христианам, то надпись могла быть сделана лишь в дохристианское время. Дионисий же мог быть его современником, а не христианским епископом. Что же касается Анатолия, епископа Лаодикийского, то он мог посвятить свой математический трактат и давно умершему Диофанту, как готовы это сделать, скажем, вы, господин Картезиус, не говоря уже обо мне.